Отечественная история и историография


П.Б. Струве Три стиля русской исторической науки и С.Ф. Платонов

 

В нашей газете уже были напечатаны мои строки, посвященные памяти С. Ф. Платонова, написанные около трех лет тому назад, когда вторично, после 1919 года, пришло известие о кончине знаменитого историка, к счастью тоже оказавшееся ложным. Эти строки были в свое время уже набраны и не появились в печати лишь потому, что тогда печальное известие не подтвердилось. Теперь в нем нельзя было сомневаться, и редакция поместила в прошлом номере «России и славянства» написанный мной в 1930 г. краткий некролог. Я здесь в Белграде не знал даже, сохранился ли этот некролог в рукописи или в наборе, и решил откликнуться на кончину
С. Ф. Платонова попыткой вставить его фигуру в широкую рамку целого этюда о стилях русской исторической науки, давно мной задуманного.

П. С.

Белград, 22 января 1933 года

I

В развитии русской исторической науки можно различать как бы три стиля, причем одни и те же лица в своей работе отдавали дань не одному, а двум или даже всем трем стилям.
Первый стиль я обозначу, как стиль обобщенного изображения. Его первым классическим представителем был Карамзин. Пора окончательно расквитаться с заплесневелым педантством, которое выставляет Карамзина только как писателя и не видит в нем большого ученого-историка с широким захватом и с гениальным проникновением даже в проблемы социального развития. Но Карамзин не был вовсе ни монографическим исследователем, ни, по своему углу зрения, социологом в новейшем смысле некого отвлеченного обществоведения.
Вторым большим изобразителем был С. М. Соловьев, фигура менее тонкая и изящная, чем Карамзин, но, пожалуй, еще более монументальная, чем «великий муж», памяти которого А. С. Пушкин посвятил своего «Бориса Годунова». Труд, выполненный Соловьевым, начавшим двумя «исследованиями», был поистине грандиозен. Как некий Микула Селянинович науки, он своим собственным исполинским ралом один вспахал, засеял и сжал огромное научное поле – «историю России» на пространстве девяти столетий. Он дал пронизанное «исследованиями» огромное полотно, весьма неровно написанное, но местами возвышающееся до подлинного художественного мастерства и в рисунке и в красках.
Пришел Ключевский. Он был тоже, в отличие от Карамзина и подобно Соловьеву – «исследователь». И он был больше, чем Соловьев, – художник. Его общее образование было скуднее, чем универсальная образованность Карамзина и Соловьева. Но Ключевский принес с собой какое-то новое видение, которого не было у его предшественников, какую-то наново изощренную и по-новому направленную зоркость. Мир Ключевского был уже, но, провинциальный семинарист, он был в этом мире почвеннее, видел зорче, осязал острее, чем дворянин-космополит Карамзин, младший современник и совопросник Канта, Виланда и Гердера, и столичный попович Соловьев, младший современник и совопросник Гизо, Ранке, Грановского, Хомякова и Герцена. В Ключевском было нечто от московского подьячего, и потому он лучше, чем Карамзин и Соловьев, видел, как дьяки и подьячие, вместе с царями и боярами, строили великое государство, и как на живом теле крестьянства затягивался крепостной узел.
Второй стиль я уже обозначил выше. Это стиль «исследования». Ему отдали дань и Соловьев, и Ключевский, давшие (оба) классические образцы этого стиля. Но не менее значительными и «классичными» в этом стиле оказались юристы-историки. На первом месте стоят тут классики русской исторической юриспруденции К. А. Неволин, Б. Н. Чичерин и В. И. Сергеевич. Из чистых историков тут выдаются такие вне какой-нибудь научной «школы» стоящие фигуры, как недостаточно оцененный в роли исследователя, единственный русский ученый последователь Бокля А. И. Никитский. Сюда же относится А. С. Лаппо-Данилевский, ученый большой философской эрудиции, вся плеяда учеников Ключевского, давших превосходные работы (П. Н. Милюков, М. К. Любавский, А. А. Кизеветтер, Ю. В. Готье и др.) и наиболее даровитые и разносторонне образованные университетские ученики С. Ф. Платонова, Н. П. Павлов-Сильванский и А. Е. Пресняков. Наконец, из поныне здравствующих, шедший своим особым путем, юрист и экономист по университетскому образованию, С. Б. Веселовский, после смерти Платонова, конечно, самый крупный из живущих в Советской России русских историков, ученый не только кабинетной начитанности в материале первоисточников (и при том еще неизданных), но и большой, и критической, и конструктивной силы.
Третий стиль – социологическое построение. Этому стилю не чужды были ни Соловьев, как представитель теории «родового быта», ни Ключевский, как своеобразный выразитель какого-то «экономического истолкования» русской истории. Но самыми яркими и цельными представителями «третьего стиля» являются Н. А. Полевой и К. Д. Кавелин. Полевой, которого друзья Карамзина (с А. С. Пушкиным, а позже и кн. П. А. Вяземским во главе) напрасно и несправедливо травили и клеймили, был, при всем своем дилетантизме, для эпохи 30-х и даже 40-х гг. полезным возбудителем научной пытливости. Но он изначально не был исследователем и вряд ли когда-либо мог бы, по свойствам своей природы, им стать. Не был он и вовсе художником-изобразителем.
Кавелин, казалось, превосходно начал и как исследователь. Но исследователя-историка, в отличие от Б. Н. Чичерина, из Кавелина не вышло. Как историк, он остановился на широких конструктивных опытах, которые не были ни подкреплены, ни закреплены настоящими исследованиями. Всецело к категории «социологического» построения относится историческая работа славянофилов и их главного в этой области представителя, К. С. Аксакова. Он мог быть исследователем (для своего времени Аксаков был одним из самых начитанных в первоисточниках авторов по русской истории и у него был подлинный интерес к «фактам»), однако, ранняя смерть и еще более завороженность цельной идеологией, имевшей глубокую религиозно-философскую подкладку, помешали ему стать настоящим «исследователем». Но, опираясь на идеи Киреевского и Хомякова, Константин Аксаков дал собственное цельное построение философии русской истории, как построение научное, являющееся чисто социологическим. К этому же стилю всецело относятся главные труды А. П. Щапова, влияние которого на В. О. Ключевского не может подлежать ни малейшему сомнению, а также мало обратившие на себя внимание обобщающие труды по русской допетровской истории философа-юриста
Н. И. Хлебникова, труды которого, однако, заслуживают внимания как один из первых, после Полевого, Кавелина и К. Аксакова, опытов социологической разработки русской истории.
Сюда же следует отнести и известные «Очерки по истории русской культуры» П. Н. Милюкова, и интересно написанной, свидетельствующей о большой начитанности книги Г. В. Плеханова, и вообще всю «марксистскую» обобщающую литературу по русской истории, литературу, главными представителями которой после и наряду с Плехановым были Н. А. Рожков и М. Н. Покровский. Последние двое вышли из московской школы Ключевского и в свою формально «домарксистскую» эпоху, в осо-бенности Рожков, дали работы «исследовательского» типа.

П

К какому же «стилю» русской исторической науки относятся труды покойного С. Ф. Платонова, после смерти В.О. Ключевского бесспорно занявшего первое место в ряду русских историков.
На этот вопрос надлежит ответить так. Платонов был превосходным исследователем и притом не только в области исторических фактов, но и в области изучения и критики источников, к тому же он был и выдающимся «эдитором», или «издателем» (в научном смысле) исторических источников. Но, в отличие от других крупных исследователей, Платонов вдвигается в тот ряд русских историков, которые являются представителями стиля обобщенного изображения, т. е. в ряд Карамзина, Соловьева и Ключевского.
Почему Платонов вдвигается в этот ряд и какие свойства его личности как ученого и писателя объясняют и определяют такое его положение в науке русской истории?
Платонов не был вовсе ни зачинателем в том смысле, в каком им был Карамзин. Он не вспахал такого огромного поля, как Соловьев, и притом нигде он не подымал «новины». Наконец, и по художественно-изобразительному таланту, и по словесному искусству он уступает Ключевскому; в сыне провинциального чиновника, ставшего почти сановником по весу и значению, не было подьяческой почвенности и остроты, не было подлинно лицедейской зоркости знаменитого московского профессора.
Чем же объясняется то значение, которое приобрел, и то место, которое занял Платонов в науке русской истории? Мне думается сочетанием двух свойств его личности, которые были в то же время и особенностями его творчества.
У него было цельное созерцание исторической жизни России... Это было именно созерцание, а не построение, и притом созерцание, до краев насыщенное живым содержанием, не укладывающимся ни в какие категории отвлеченного обществоведения. Платонов был столь же мало «социологом», как и Карамзин, гораздо меньше, чем Ключевский, и даже, чем Соловьев. Платонов сам рассказал в своих университетских воспоминаниях, как он испытал сильное влияние лекций крупных историков-юристов, преподававших в Петербургском университете – Сергеевича и Градовского, и как он освободился от этого влияния.
Платонов был менее художественно одарен, чем Ключевский. Но зато, как писатель и ученый, он был более простой натурой, и потому более доступной разнообразным впечатлениям и восприятиям. В то же время он был натурой менее художественной и в том смысле, что более дисциплинированной. Нельзя себе представить, чтобы Ключевский составлял и перерабатывал уже собственные учебники. А Платонов это делал.
Относительная простота и замечательная дисциплинированность Платонова обусловили собой то, что насыщенность его исторического созерцания и творчества содержанием была весьма ровной. В духе и, вероятно, в душе Платонова было гораздо меньше динамизма, чем у Ключевского, и потому Платонов неспособен отдать той дани публицистике, какую все-таки отдал Ключевский. Мне известно, что люди, знавшие Платонова в молодости, так ощущали это отсутствие в его натуре динамизма; «это – чиновник», говорили они. Поэтому их очень удивило, что из «чиновника» вышел не просто ординарный (в обоих смыслах) профессор, а большой ученый и учитель целых поколений. Урок тем, кто легко и легкомысленно швыряется кличкой «чиновник».
Но в личности Платонова было еще одно свойство, которым определилось его значение, как историка. Этим свойством была духовная свобода и душевная несвязанность.
Нельзя сказать, чтобы у Платонова отсутствовало миросозерцание вообще, и политическое, в частности. Скорее всего, он был консерватор. Но в его миросозерцании не было ничего ни застывшего до неподвижности, ни воинствующего. Это был консерватизм созерцательный, а не действенный, не сковывавший мысли никакими властными велениями чувства и, в особенности, не влиявший извращающе на созерцание и восприятие прошлого. Такой консерватизм, наоборот, способствовал ясному и в то же время многостороннему восприятию русского прошлого. У Платонова было меньше предвзятости и тенденциозности, чем у Карамзина, Соловьева и Ключевского. Карамзин стал консерватором в политике, будучи новатором в литературе, и Карамзина История государства Российского была в его духовной и душевной жизни антитезой Политике государства Российского, которую делали Александр I и Сперанский.
Соловьев в своем миросозерцании отталкивается от славянофильства в той его позднейшей разновидности, которая в значительной мере отвергла дело Петра Великого. Соловьев не мог не быть сознательным и воинствующим «государственником». У нас теперь легко забывают, что противниками славянофильской доктрины были не только революционеры типа Герцена, но и государственники такого типа, как Соловьев и Чичерин.
У В. О. Ключевского где-то на душевном дне был какой-то сближавший его не столько с славянофилами, сколько с народниками едкий социально-психический осадок. Конечно, у Ключевского, как и у Платонова, в отличие от Карамзина и Соловьева, не было никакого ни законченного, ни застывшего политического миросозерцания. В царствование Александра III радикальные и даже либеральные круги ощущали его скорее, как консерватора, едва ли даже не как реакционера. У Ключевского в самом деле ни тогда, ни потом не было ярко выраженных, политически заостренных радикально-либеральных отталкиваний – и это так явственно обнаружилось в его знаменитой лекции, посвященной памяти Александра III. Но, в отличие от Карамзина и Соловьева, Ключевский в глубине души своей не любил ни власти, ни государства. Как это ни может показаться на первый взгляд странным, на душевном дне Ключевского не только непосредственно ощутим, но и исторически распознаваем какой-то народнически-обличительный осадок, и в этом смысле «Курс» Ключевского как-то сродни «Истории одного города» Щедрина-Салтыкова. Не случайно духовная генеалогия Ключевского приводит не только к С. М. Соловьеву, но и к А. П. Щапову.
Совсем иным было духовное наследие и научное домостроительство С. Ф. Платонова. Если его прямой университетский учитель К. Н. Бестужев-Рюмин (кстати, Бестужев-Рюмин, как все люди его поколения, был гораздо более универсально образованный историк, чем Ключевский и Платонов. Бестужев-Рюмин родился в 1829 г., был, таким образом, на 9 лет моложе Соловьева и на 12 лет старше Ключевского) был еще внутри себя раздираем противоборством идей Кавелина-Соловьева и славянофилов, под конец жизни склонившись скорее к славянофильству, – Платонов был свободен от этого противоборства. Для него оно отошло в прошлое. Политическая реакция 80-х гг. вряд ли душевно его глубоко затронула и заполонила; будучи консерватором, он внутренне терпимо относился к либералам и даже радикалам. Можно эту идейную позицию и это душевное состояние охарактеризовать как безразличие или индифферентизм. Но для Платонова оно означало духовную свободу и душевную несвязанность. Свободу от всякого рода предвзятостей, идейных и политических. Как индивидуальность, Сергей Федорович Платонов, может быть, был весьма непохож на Антона Павловича Чехова. Но недаром они были сверстники. Им были чужды споры их отцов и дедов, и в душах их не было того «обличительного» осадка, с которым вступали в жизнь люди, родившиеся в 40-х и пережившие молодость в 60-х годах. «Восьмидесятников», поколение 80-х годов, представители которого около 1890 г. были уже зрелыми людьми, принято иногда третировать пренебрежительно и даже поносительно, как выразителей «реакции» и «упадка». Не забудем, что это поколение дало России Чехова и Платонова.



Опубликовано в "Антология русского зарубежья". Т. III: "История и историография России". М., 2006.